снарри
Как рассказать тебе, чтобы ты поверил? Дела в порядке, утром встаю и живу день, ночью засыпаю, и тем проживаю ночь. Выкинул старый хлам, освободил шкафы, а полки на кухне забил едой, на случай, если придут гости. Хожу на работу, пишу письма, улыбаюсь людям, когда это необходимо. Думал даже завести собаку, но испугался, что убью ее однажды от одиночества. Люди совершают странные вещи от одиночества; вот вчера, представляешь, я сел в ночной автобус и не хотел выходить, проехал по центру Лондона, а потом – по окраине, а потом уже места за окном стали совсем незнакомыми, но я не хотел выходить, и все ехал, ехал, ехал…
Но в целом, порядок; я вырастил абрикосовое дерево на подоконнике, помнишь, мы ели с тобой абрикосы, а косточки скидывали в старый горшок? Оно выросло само, с самой чуточкой магии, но я закрыл его шторой – может, уже и засохло, а может, живет. Все говорят, я какой-то потерянный, знаешь, у меня всегда ужасно получалось лгать – видимо, потому что я не должен – но я отвечаю, что все в порядке, или даже, что все хорошо. У меня дома шесть сортов варенья, и я выкинул все твои бумажки, письма, черновики и записки, которые ты прятал в книгах, ты заставлял меня читать ужасно скучные книги, и я читал, чтобы найти между страниц обрывок пергамента с твоим четким почерком. Но теперь с этим все; я все это выкинул, я уже не помню твоего запаха, не помню твоего имени и лица, не помню, какие у тебя тяжелые ноги, если ты их складываешь на меня поверх одеяла, и как ты смущенно поднимаешь брови, если поцеловать твой шершавый локоть.
И я бы не узнал тебя на улице, я очень старался не узнать, но ты посмотрел на меня и замедлил шаг, как мог ты замедлить шаг? Ты был весь в черном, как обычно, и твой нос покраснел на морозе, и под мышкой у тебя был сверток; шуршащий пакет, бумажный пакет с теплым свежим хлебом. Я на секунду так разозлился на тебя: как можешь ты есть, и ходить за покупками, и встречаться мне, и спрашивать, как мои дела.
У меня-то все хорошо; я молодой и почти красивый, преуспевающий – ну, ты читал в журнале, как там меня назвали, что-то про секс-символ, и у меня действительно волосатая грудь, это правда. А ты бледный до синевы, опять не спишь ночами, я думаю, и пьешь много кофе, и слишком много язвишь, тебе это вредно, а окружающим – почти смертельно. Но меня это мало касается, я совсем тебя не помню, совсем о тебе не думаю, просто ты – как реклама на развороте, всегда немного не в фокусе, на краю сознания, неуклонно, настойчиво, неизбежно.
Я недавно подхватил пневмонию и чуть не умер; две недели пролежал в больнице, очень боялся, что ты не придешь, и ты не пришел. Я чуть не умер, но когда мне было так плохо, я мог думать только о том, что умру, а ты не узнаешь. Откуда тебе узнать? В газетах об этом не напишут, в газетах я неуязвимый, молодой и красивый, с волосатой грудью, подающий надежды, бессмертный, вполне возможно. Ты даже и не узнаешь, кто тебе расскажет? Мои друзья не станут тебя искать, да и писем ты не читаешь.
Ты прости, у меня была пневмония, и я думал про всякие глупости.
Но теперь – теперь уже все в порядке, и как здорово, что ты спросил, а я не рассказал.
Все в порядке; вот и все, что тебе надо знать, и ты киваешь, как будто это правильный ответ – хотя не может быть такого. И я киваю тоже, и мы киваем друг другу, как два идиота, на всеми ветрами продуваемой улице, и у тебя хлеб под мышкой, а у меня шесть сортов варенья в кухонном шкафу, и ты бормочешь: «Ладно, что ж», а я соглашаюсь: «Да», а ты уточняешь: «Значит, у тебя все хорошо?», и я улыбаюсь: «Да, да, я в полном порядке», и ты выдыхаешь: «Хорошо», и снова киваешь, а потом разворачиваешься и уходишь, а я тоже ухожу, но в другую сторону.
И в этот момент я начинаю потихоньку умирать, только теперь, это пока выносимо, но набирает скорость, может занять час или несколько лет, но с этого момента я знаю точно, что уже не выживу, не в этот раз, когда ты кивнул и отвернулся. И я иду вниз по улице, вдоль витрин и дальше, до перекрестка, и через дорогу, и снова по тротуару, глядя перед собой, думая, что же теперь делать, а потом кто-то берет меня за плечо, и толкает к стене, и разворачивает. Это же ты, ты, и ты смотришь на меня, как будто слепой, и сжимаешь в кулаке отворот моей мантии, и где-то потерял хлеб, и твои волосы встопорщены, будто ты бежал против ветра, а твой голос не громче всплеска, когда ты шипишь мне в лицо:
«Не верю».
Как рассказать тебе, чтобы ты поверил? Дела в порядке, утром встаю и живу день, ночью засыпаю, и тем проживаю ночь. Выкинул старый хлам, освободил шкафы, а полки на кухне забил едой, на случай, если придут гости. Хожу на работу, пишу письма, улыбаюсь людям, когда это необходимо. Думал даже завести собаку, но испугался, что убью ее однажды от одиночества. Люди совершают странные вещи от одиночества; вот вчера, представляешь, я сел в ночной автобус и не хотел выходить, проехал по центру Лондона, а потом – по окраине, а потом уже места за окном стали совсем незнакомыми, но я не хотел выходить, и все ехал, ехал, ехал…
Но в целом, порядок; я вырастил абрикосовое дерево на подоконнике, помнишь, мы ели с тобой абрикосы, а косточки скидывали в старый горшок? Оно выросло само, с самой чуточкой магии, но я закрыл его шторой – может, уже и засохло, а может, живет. Все говорят, я какой-то потерянный, знаешь, у меня всегда ужасно получалось лгать – видимо, потому что я не должен – но я отвечаю, что все в порядке, или даже, что все хорошо. У меня дома шесть сортов варенья, и я выкинул все твои бумажки, письма, черновики и записки, которые ты прятал в книгах, ты заставлял меня читать ужасно скучные книги, и я читал, чтобы найти между страниц обрывок пергамента с твоим четким почерком. Но теперь с этим все; я все это выкинул, я уже не помню твоего запаха, не помню твоего имени и лица, не помню, какие у тебя тяжелые ноги, если ты их складываешь на меня поверх одеяла, и как ты смущенно поднимаешь брови, если поцеловать твой шершавый локоть.
И я бы не узнал тебя на улице, я очень старался не узнать, но ты посмотрел на меня и замедлил шаг, как мог ты замедлить шаг? Ты был весь в черном, как обычно, и твой нос покраснел на морозе, и под мышкой у тебя был сверток; шуршащий пакет, бумажный пакет с теплым свежим хлебом. Я на секунду так разозлился на тебя: как можешь ты есть, и ходить за покупками, и встречаться мне, и спрашивать, как мои дела.
У меня-то все хорошо; я молодой и почти красивый, преуспевающий – ну, ты читал в журнале, как там меня назвали, что-то про секс-символ, и у меня действительно волосатая грудь, это правда. А ты бледный до синевы, опять не спишь ночами, я думаю, и пьешь много кофе, и слишком много язвишь, тебе это вредно, а окружающим – почти смертельно. Но меня это мало касается, я совсем тебя не помню, совсем о тебе не думаю, просто ты – как реклама на развороте, всегда немного не в фокусе, на краю сознания, неуклонно, настойчиво, неизбежно.
Я недавно подхватил пневмонию и чуть не умер; две недели пролежал в больнице, очень боялся, что ты не придешь, и ты не пришел. Я чуть не умер, но когда мне было так плохо, я мог думать только о том, что умру, а ты не узнаешь. Откуда тебе узнать? В газетах об этом не напишут, в газетах я неуязвимый, молодой и красивый, с волосатой грудью, подающий надежды, бессмертный, вполне возможно. Ты даже и не узнаешь, кто тебе расскажет? Мои друзья не станут тебя искать, да и писем ты не читаешь.
Ты прости, у меня была пневмония, и я думал про всякие глупости.
Но теперь – теперь уже все в порядке, и как здорово, что ты спросил, а я не рассказал.
Все в порядке; вот и все, что тебе надо знать, и ты киваешь, как будто это правильный ответ – хотя не может быть такого. И я киваю тоже, и мы киваем друг другу, как два идиота, на всеми ветрами продуваемой улице, и у тебя хлеб под мышкой, а у меня шесть сортов варенья в кухонном шкафу, и ты бормочешь: «Ладно, что ж», а я соглашаюсь: «Да», а ты уточняешь: «Значит, у тебя все хорошо?», и я улыбаюсь: «Да, да, я в полном порядке», и ты выдыхаешь: «Хорошо», и снова киваешь, а потом разворачиваешься и уходишь, а я тоже ухожу, но в другую сторону.
И в этот момент я начинаю потихоньку умирать, только теперь, это пока выносимо, но набирает скорость, может занять час или несколько лет, но с этого момента я знаю точно, что уже не выживу, не в этот раз, когда ты кивнул и отвернулся. И я иду вниз по улице, вдоль витрин и дальше, до перекрестка, и через дорогу, и снова по тротуару, глядя перед собой, думая, что же теперь делать, а потом кто-то берет меня за плечо, и толкает к стене, и разворачивает. Это же ты, ты, и ты смотришь на меня, как будто слепой, и сжимаешь в кулаке отворот моей мантии, и где-то потерял хлеб, и твои волосы встопорщены, будто ты бежал против ветра, а твой голос не громче всплеска, когда ты шипишь мне в лицо:
«Не верю».